Отсутствие самостоятельных идей / решений у русской интеллигенции по Л.Д. Троцкому

«Мало того, что слово не переходило в дело - «моя мысль и моё слово были моим делом», - могла бы о себе сказать русская интеллигенция: «их завещаю потомству!» - но в самом царстве мысли мировой русская интеллигенция была ведь только приёмышем: жила на всём готовом, но своего ничего не внесла.

Пред ней всегда оказывался огромный выбор готовых литературных школ, философских систем, научных доктрин, политических программ. В любой европейской библиотеке она могла наблюдать свой духовный рост в тысяче зеркал: больших, малых, круглых, квадратных, плоских, вогнутых, выпуклых... Это приучало её к самонаблюдению, изощряло интуицию, гибкость, восприимчивость, чуткость, женственные черты психики, но в корне подрезывало физическую силу мысли. Одна эта постоянная возможность получить сразу и легко, почти без усилий, «идею» вместе с её готовой критикой и вместе с критикой этой критики не могла не парализовать самостоятельное теоретическое творчество. «Наши умы, - превосходно сказал Чаадаев о русской интеллигенции, - не бороздятся неизгладимыми следами последовательного движения идей, потому что мы заимствуем идеи уже развитые».

Отсюда ужасающая идейная чресполосица, постоянные теоретические недоразумения, неожиданнейшая философская отсебятина. «В наших лучших головах, - писал тот же Чаадаев, - есть что-то большее, чем неосновательность». Тургенев утверждал, что у русского человека не только шапка, но мозги набекрень. Сам Чаадаев пал жертвой своей тоски по последовательности, которая - увы! - и у него оказалась чем-то худшим, чем неосновательность.

Раздражение охватывает, когда глядишь на самодовольно-почтительных историков и портретистов нашей интеллигенции. У нас значится полуторастолетняя интеллигенция, бескорыстнейшая, насквозь идейная, живущая «для мысли», «для Европы», - а что мы дали миру в области философии или общественной науки? Ничего, круглый нуль! Попытайтесь назвать какое-нибудь русское философское имя, большое и несомненное. Владимир Соловьёв, которого обычно вспоминают только в годовщину смерти? Но туманная метафизика Соловьёва не только не вошла в историю мировой мысли, - она и в самой России не создала никакого подобия школы. Кое-чем позаимствовались у Соловьёва гг. Бердяев, да Эрн, да Вячеслав Иванов... А этого маловато.

Г. Гарт, философ из бывших октябристов, растерявшись при виде той разнузданности, с какою у нас интенданты грабят, реакционеры бесчинствуют,  а октябристы  низкопоклонничают, озирается беспомощно вокруг в поисках такого категорического императива, который пришёлся бы как раз по «широкой русской натуре» (в том числе и по интендантской), совладал бы с её добродушно-распущенной рыхлостью, дисциплинировал бы её внутренней дисциплиной и отучил от взяток. Где же он, грядущий славянский Кант? - спрашивает его маленький предтеча. Да, где он в самом деле? - Нет его. Где наш Гегель? Где кто-нибудь равновеликий сим? В философии у нас нет никого, кроме третьестепенных учеников и безличных эпигонов.

Мы были богаты «самобытным» социальным утопизмом, да и сейчас его ещё хоть отбавляй. Но что внесли мы своего в сокровищницу социальной мысли? Народничество, русский суррогат социализма? Но ведь это не что иное, как идейная реакция нашей азиатчины на разъедающий её капиталистический прогресс. Это не новое завоевание мировой мысли, а только небольшая глава из духовной жизни исторического захолустья.

Где наши великие утописты? Самый большой из них - Чернышевский; но и он, придавленный убогостью социальных условий, остался учеником, не выросли в учителя. Герцен, Лавров, Михайловский ни в каком смысле не входят в историю мирового социализма; они целиком растворяются в истории русской интеллигенции. Пожалуй, один Бакунин ещё вписал свое имя в книгу европейского рабочего движения, но он именно должен был для этого всецело оторваться от почвы русской общественности, да и в европейскую он вошёл не необходимым составным элементом, а как преходящий эпизод, притом же вовсе не такой эпизод, который знаменует шаг вперед. Что осталось теперь от бакунизма? Пара предрассудков в романском рабочем движении, не более... Можно бы, конечно, тут назвать Толстого; но и это не выйдет убедительным. Бесспорно, Толстой весь, целиком, с ременным пояском и чунями пеньковыми, вошел в обиход мировой мысли, но не своей социальной философией, а как огромный человеческий факт. «Учение» же его, как было, так и осталось субъективными лесами его духа, оно сохраняет огромную биографическую ценность, но после европейских религиозных реформации и европейских революций, после европейских социальных учений XIX столетия, - какое новое слово сказал Толстой?

Повторим ещё раз: история нашей общественной мысли до сих пор даже клинышком не врезывалась в историю мысли общечеловеческой. Это мало утешительно для национального самолюбия? Но, во-первых, историческая правда не фрейлина при национальном самолюбии. А во-вторых, будем лучше наше национальное самолюбие, полагать в будущем, а не в прошлом». 

Троцкий Л.Д.,   Об интеллигенции, в Сб.: Интеллигенция. Власть. Народ. Русские источники современной социальной философии: Антология. М., Институт философии РАН, 1993 г., с. 112-113.

 

Викентьев И.Л., 40 типовых ошибок при разработке новых интеллектуальных продуктов